На информационном ресурсе применяются рекомендательные технологии (информационные технологии предоставления информации на основе сбора, систематизации и анализа сведений, относящихся к предпочтениям пользователей сети "Интернет", находящихся на территории Российской Федерации)

Пучеж и его жители

334 подписчика

Дедушкин памятник

   Дедушка Зиновий Фёдорович помирал и это понимали все домашние его. Взрослые наверняка знали, что у него неизлечимая болезнь, знал наверняка и сам больной или догадывался, по крайне мере, при нём и при нас детях об этом сознательно не говорили. Помню последние дни дедушки, как он мучился.

   Он уже не мог есть, вода и та с трудом глоталась, истощённое тело не могло передвигаться без посторонней помощи. До неприличия ясно вижу – дедушке помогли выбраться на улицу, на крыльцо, где он сидя на специально постеленном ватном одеяле, усердно пытается засунуть кружку в чайник, размеры которых приблизительно совпадают… Затея бесспорно бесполезная, глупая, бессмысленность и невыполнимость её очевидны. Но по сосредоточенности, с какой дедушка увлечён ею, угадывается какой-то глубоко скрытый смысл, понятный лишь одному ему. Как будто в этом смысл самого выздоровления, который зависит от исхода «задачи»: «Вот засуну кружку в чайник – выздоровею, не сумею – помру». И дедушка старается…

   С помутившимся сознанием, с жёлтым измождённым недугом лицом, с парной в капельках пота лысиной, с длинными редкими, пушистыми, как у ребёнка, волосами, с нескончаемой серебряной нитью слюны по бороде, занятый бессмысленным занятием, дед и впрямь похож на большого и беспомощного ребёнка, вызывающего жалость и сочувствие к себе.

- Батюшки, папаша! – Причитала рядом находившаяся матушка моя. Она понимает страдания и муки дедушки, безысходность его положения, несуразность его действий, и сама не меньше страдает от бессилия помочь ему.

   К болезни его казалось привыкли, к неизбежному концу – тоже, но тем не менее смерть дедушки, отца, мужа и свёкра потрясла всех.

   Июль. 15-е числа. 1957 год. Жара. Яркое солнце. Дед лежит в квадрате солнечного света, опять на том же одеяле, на полу посреди избы, в забытьи, тяжело дышит. Мы, пацаны, мне старшему 10 лет, возимся рядом, не понимая до конца сути происходящего. Бабушка Анна Кузьминична ругается на нас. Мы убегаем на реку купаться. Возвращаемся с купалки беззаботные и весёлые в ватаге деревенской ребятни. Вижу с горы, трясётся тётя Матрёна, соседка напротив.

- Олёшка, беги за матерью, дедушка помер, паразит ты эдакой!

   У меня холодеет внутри, слёзы навёртываются на глазах, и я вдруг ясно понимаю ужас потери: «Деденьки больше нет и никогда, никогда не будет». Мама в поле, за гумном, не помню или лён полет, или капусту поливает (в июле и то и другое было вполне возможно). Ног не чувствую, в горле и по щекам – слёзы, бегу задыхаясь от слёз, жалости и непоправимости происходящего… Не понимаю толком кого больше жалко - дедушку или самого себя. Бегу как будто в кино, представляю важность донесения, проигрываю в уме, как скажу об этом маме. Вот глупость возраста, вижу себя как будто со стороны.

- Мама, - тяну, - де-душ-ка умер! И не выдерживая груза фразы, рыдаю. Все колхозницы, работающие в поле, распрямляют спины, смотрят в меня. Матушка хватается за грудь:

- Батюшки, Зиновий Фёдорович, батюшки! – И бежит за мной в деревню. Дедушка лежит на том же самом месте, на котором мы его оставили, уходя купаться, только солнечное пятно теперь стоит в ногах покойного. Дедушка застыл в позе с подвернутой ногой, вторая – вытянута. Я потрогал за остывшую уже коленку и вздрогнул – качнулась не коленка, а всё тело…

   Плакал ли отец, не помню, но помню, что он почти ничего не говорил в те дни, а курил и курил. «Миша Куркин», весёлый мужик, ныне уже покойный, мастерил дедушке гроб, помнится, без особой скорби, с привычной деловитостью. Что в ту пору мне показалось жестоким и оскорбительным по отношению к покойному. Тогда ещё верилось в мировую скорбь, и не верилось, что кто-то сможет из деревни согласиться делать гроб своему же земляку…

   Запах гроба, воска и нежилого тела, кажется, помню и сейчас. У гроба с усопшим читала баба Дуся – мать матери моей и ещё, кажется тётя Евденья Макарихина. Ныне эти бабушки тоже уже покойницы, царство им небесное. Помню вынос тела из избы, плачущих тётушек, поминки, но всего отчётливее – день смерти. День не символически, а натурально испортился. Небо почернело, началась гроза, поднялся ветер. Стало ещё страшнее, безнадёжнее и несчастнее. Помню, под вечер вышел на улицу к ребятам, собравшимся у Ремнёва дома, за два дома от нашего. Друзья смотрели на меня как-то по-новому, не столь сочувственно, сколь с боязливым отчуждением. А тут ещё Мишка Комле, тоже покойный, помер по чистой случайности, угорел  в молодом возрасте, что-то больно и обидно сказал мне, задев имя покойного, что я рыдая полез на него  с кулаками. А тот будучи старше и сильнее, кинул меня на землю, прижал коленкой и схватил за горло. После чего я встал и ревя от обиды, жалости к себе и роду своему пошёл домой… Сочувствие нашёл только у отца своего, к которому залез подмышку в постель, накрывшись с головой одеялом, затих и не спал всю ночь, боясь теперь, как бы дедушка не встал и не пришёл к нам…

   Смерть деда больно отозвалась в наших детских сердцах, сблизила и сроднила нас. Это была первая и большая потеря, а дедушку мы все любили. Под вечер купались с братом Толиком, в день похорон, глубоко не заходили, окунулись и сразу же вылезли на берег… В тот момент мне показалось, что мы с братом испытываем одно и тоже чувство большой нежности, заботы и участия друг к другу, боясь один за другого, как бы чего не случилось, как никогда раньше. Как ни сильны впечатления смерти, впечатления жизни всегда ярче…


   Первое. Лето, раннее солнечное утро. Прохлада, теплынь, высокое небо, перистые облака, позолоченные первым лучом. Речка Ячменка – узкая, быстрая, мелкая с песчаными островками и бочагами. Мы, с «деденькой» (так ласково называли мы, его внучата) ловили пескарей. Дедушка, я и Толик. У всех у троих самодельные удочки, смастерённые дедом.  На удочки в ту пору, помнится, никто из деревни ещё не ловил, ловили больше вершами и саком. А тут – удочки, самые что ни есть настоящие! Удилище – ореховая палка, вырезанная дедом в своём же саду, белый капроновый поводок (лески тогда не было) с крючком на конце из обыкновенного драночного гвоздя, с поплавком из бутылочной пробки с воткнутой спичкой по ходу «лесы», с грузилом из обрубка гвоздя со шляпкой. Сейчас эта снасть кажется смешной и примитивной, но тогда она была пределом мечтаний и зависти ровесников, поскольку удочек в деревне ни у кого ещё не было. Пескари клюют неистово, но из-за несовершенства снасти, срываются, не то слово, слетают с крючка то и дело. Только успевай насаживать червяка. Азарт. Мы визжим от восторга. Дед не менее возбуждён, но не показывает вида, цыкает на нас. В ведёрке с водой плещутся толстые и жирные пескари – живая рыба, пойманная тобой впервые!

   Сейчас трудно отнести это время к дате. Думается, мне в ту пору было лет 5-6 не больше. И это самое стойкое и светлое впечатление от встречи с природой, впечатление детства. Дед вывел нас на природу, на первую охоту, как молодых волчат для натаски, и как мне сейчас думается совершенно не случайно. Дед любил, ценил и знал красоту природы, и приобщал к ней нас, детей. И как сейчас вижу, как на какой-то прекрасно нарисованной картине: дедушку, брата и себя, ловящих в омуте рыбу, вплоть до физического ощущения, тех почти тридцатилетней давности, пескарей.

   

   Впечатление второе. Дед и я, тоже летом, даже может в памятное, упомянутое выше. Порой мне кажется одним и тем же днём. Отправляемся из Протасихи в Умеково в гости к тёте Фане, дочери деда. Солнце, цветы, время ещё до полудня, переходим через высокие лавы над рекой, внизу стремительно с шумом, летит вода. Пчёлы, на берегу жёлто-золотые ивы, красота. Перебираемся на «ту» сторону. Идём через малиновое поле. Небо чистое, голубое. На земле июнь, не выше… Деденька в белой отутюженной рубашечке, в суконной «сталинке», как в ту пору называли фуражки с козырьком и околышем. Тёмные брюки заправлены в высокие сапоги, голенища которых, даже через осевшую пыль, блестят и режут глаза. В руках - аккуратная палочка. Подпоясан узким кожаным ремешком. Пройдя с полкилометра дед говорит: «Олёша, погодь, подожди». Сходит с тропки в кусты, ложится на спину, снимает ремень, запускает руки в штаны и долго там возится. Я знаю, что у деда паховая грыжа, которую бог знает, где он заработал, которая при ходьбе выползает и мешает двигаться. Заправив её на «место», пристегнув грыжником, кривым ремнём с металлическим каркасом внутри и набалдашником на конце, дед встаёт, и мы идём дальше, как ни в чём не бывало. Проходим душистым полем, прохладным лесом, снова полем и вот перед глазами тихая деревушка Умеково на берегу стеклянно блестевшей Судницы. К обеду приходим в деревню. Тётя Фаня радушно нас встречает. Пьём чай с пирогами, закусываем всякой всячиной. После обеда ложимся отдыхать на чисто вымытом некрашеном полу, на котором разостилает постель хозяйка. Дед любил «побарствовать», любил жить с толком, после обеда отдыхать.

   Возвращаемся, когда над миром зависает ранняя светлая луна. Над рекой туман. Дед жизнерадостен и весел, я немного боюсь, но мне хорошо и не страшно с дедом. Дед что-то мне рассказывает всю дорогу и поёт песню, про казаков. И поёт, как сейчас понимаю, от полноты ощущений, от мирской красоты, не от вина. Дед его терпеть не мог и никогда не пил, я не помню случая. Поднимаемся в Протасинскую гору, я оборачиваюсь. Луна стоит сзади над головой, речка блестит, горит роса, лес спит, далеко в поле слышен треск кузнечиков… Может быть, я поэтизирую, но мне кажется, что это так и было. И красивость не от желания красивости, а от красоты увиденного  и пережитого. Так или иначе, впечатление это во мне на всю жизнь!

   Дед по натуре был поэтом, хотя стихов никогда не писал, а вот для какой цели купил себе «пишущую» машинку для меня до сих пор загадка. Кто знает, что у него было на уме… Дед любил божественные книги, был набожен, и нас учил молиться. За усердие в молении одаривал нас гостинцами, которых у него в специально сшитой котомке, высоко висевшей под потолком, всегда было в изобилии. И до школы, помнится, мы все четверо внучат усердно молились, желая получить гостинец в качестве пряника или сухофрукта (особенно лаком был чернослив). Особую потеху вызывали младшие братья, которые ещё ползали без штанов и, когда кланялись вслед за дедом, повторяя молитву, то бесстыдно обнажали задницы. Мы с Натохой не выдерживали и хохотали до слёз, за что дед протягивал нас «двухвосткой» (имелась у него на случай), переключая на натуральные слёзы. Однако надо сказать, что дед был добр и гостинцы делил меж нами не обязательно за услугу и усердие, а и при случае. При этом любил повторять: «У дедушки Якова товару про всякого»… Зазря никого и никогда не порол.

   А когда дед «качал» мёд с ульев, у него было несколько семей, пчелиных, разумеется, то пацаны со всей округи, как мухи слетались к нашему двору с кусками чёрного хлеба. И не было случая, когда бы дед отказал кому в этом лакомстве…

   Дед был увлечённым человеком, кроме пасеки, питал страсть к огородничеству и садоводству. Сеял земляной орех в поле на усаде. Не совру, если скажу, что только в нашем огороде изо всей округи рос орешник, который доставлял в пору созревания немало хлопот. До сих пор в огороде, у нас не говорят в саду, потому как мы сами не знаем, как называть участок земли, на котором растут огурцы и помидоры, лук и чеснок, бухма и смородина по соседству с фруктовыми деревьями, стоит «дедушкина» яблонька, которую он, кажется, из семечка и привил. Правда, это уже не та яблонька, а правильней, внучка той дедушкиной. Ту спилили, а корень дал новый отросток, но всё равно мы зовём её по-старому – «дедушкина яблонька».

  Он всё умел и любил мастерить своими руками, правда, не всегда доводя до конца. Как-то вычитал в «Пионерской правде», которую нам носили, схему простейшего ботника-лодки и загорелся этой идеей. Тогда уже поговаривали о Горьковском водохранилище. Выпилил из сосны копань для лодки, выходил её, а потом вдруг, к нашему великому огорчению, забросил вместе с идеей. Копань эта до недавнего времени валялась в сарае. Зимой дед мастерил на «козы» и «самокаты». Я не хочу обидеть своего отца, позднее он нам делал и лыжи, и «козы», но дед не только мастерил, но и вместе с нами ребятнёй опробовал инвентарь на ледяных горках. Увлечённостью своей, да и внешностью напоминая Льва Толстого. В кожаной шапке с завязанными ушами, с большой окладистой русской бородой в высоких валенках с колошами (он никогда не загибал валенки по-деревенски, в три загиба) подпоясанный неизменным ремешком, он вызывал лично у меня  гордость и восхищение: «Такого деда в деревне больше ни у кого не было!» А может быть мне только казалось, что мой дед лучше всех, только потому что – мой!

   Увлечённости его не было предела! Радио в Протасихе в начале 50-х годов ещё не было, так дед где-то купил себе «Балтику». Внушительных размеров говорящий ящик, который, помнится, больше трещал, чем говорил, а ещё больше стоил.

   Нас, пацанов дед иногда «обучал» приёмам с оружием. Это занятие нам особенно нравилось. Дед выдёргивал из плетня тычину, выполнявшую роль винтовки и показывал… В памяти остался: «штыковой приём», «приём с прикладом» и «защита от шашки». Дед лихо делал выпады, колол, приседал, причём все приёмы, надо сказать, выполнял с высокой профессиональной выучкой.  Вообще в подтянутости и в строевой выправке Зиновию Федоровичу нельзя было отказать. Он в молодости закончил пехотную школу. Служил. Свидетельство об окончании по сей день хранится моим отцом в его бумагах. А брат деда Павел Фёдорович выслужился до высшего офицерского чина – полковника инженерных войск царской армии. Дед же дослужился до унтер-офицерского звания, т.е. до сержантского, по теперешней воинской номенклатуре. Впрочем младший командный состав – это основной костяк и опора, как в Российской, так и в Советской армии. Не исключена возможность, что любовь к погонам у меня началась от деда. Кстати сказать, дед очень любовно берёг холст, выполненный чуть ли не во весь рост, где он (дед) был изображён в молодые годы, в военной форме, молодцевато стоящим около своей супруги…

   В детстве меня с ума сводила морская военная форма и я приставал к деду: «Деденька, купи мне бескозырку!» Дед заболел этой идеей и приценивался, помнится, к единственному моряку в нашей округе, отслужившему «срочную» - Левичеву Косте, впоследствии ставшем мужем моей тётки и крёстной моей, Марии. Но «сделка» так и не состоялась, и, как мне сейчас думается, по одной простой причине, что моряки очень гордились своей формой и хранили её как память.

   Дедушка учил нас не только молиться и приёмам в бою, но и рисовать, выпиливать, мастерить, «грозился» купить гармонь настоящую, сознательно или несознательно приобщал нас к творчеству. Неслучайно наверно, что Толик очень хорошо рисует. Мы, трое, кроме Коли, плохо ли, хорошо ли, умеем «держать» гармонь в руках, зато Коля сейчас проявляет глубокую страсть к фототворчеству и рыбалке. Как мне кажется, этими увлечениями мы в какой-то мере обязаны и деду, оговорюсь однако, что гармонь нам в начале 60-х годов купил все-таки папа. Дед не успел выполнить своё обещание.

    Вот сейчас, оглядываясь назад, вороша в памяти обрывки воспоминаний, пытаясь составить словесный портрет дедушки, я искренне жалею, что дед не дожил до того часа, когда бы я мог выразить ему свою признательность и благодарность. Жалею, что никогда не смогу прочитать ему своих стихов. Я верю, что он то бы меня одобрил в моём «грехе» и печатную машинку ему не пришлось продавать. Жалко, что не смогу сыграть ему «сормача», не смогу предстать перед ним в форме, пусть пожарного офицера. Я больше чем уверен, что мой мундир его самолюбию льстил бы больше, чем моему собственному… Ведь мы не перед собой чаще всего отчитываемся в своих успехах и неуспехах даже, а всегда перед кем-то, а иначе стоило бы ради своего благополучия и тщеславия так упираться…


   Приезжая на родину, я к великому стыду своему всё как-то забываю или не успеваю зайти на Илья-Высоковское кладбище, поклониться простенькой дедушкиной могилке. Последний раз я был год назад, в августе, на «Спас». Зашёл на тихое уже не «работающее» кладбище возле уютной белокаменной церквушки, стоящей на взгорке на слиянии Полнатки и Ячменки. В церкви в тот день как раз шла служба. А на той стороне реке в леспромхозе монотонно визжали лебёдки, трещали бензопилы, гудели трактора и машины… Я постоял у могилок с христианским про себя: «Прости, Зиновий Фёдорович, бабушка, прости». Просветлённо засвидетельствовав растущую молодую березку, живым памятником  на могилке деда. Подумав, мысленно желая представить: «Что от тебя осталось, Зиновий Фёдорович? Где ты? Жив ли дух твой? Где он?» И побежал  опять к суете мирской, абсолютно и очевидно веря, что телом человек умирает. «Остаётся ли душа его» - мировой вопрос, на который никто не знает, как ответить и дай Бог что б и меня он терзал как можно дольше!

   И всё же, если человек не вечен, добрая память о нём вечна. Дедушки вот нет, но он жив в моей памяти, в субъективном моём представлении – жив! Я его «вижу» глазами памяти своей. И открывая сей скромный памятник деду, я молюсь: «Царство тебе небесное и в моём сердце – вечное, Зиновий Фёдорович! Аминь!»

 Алексей Староверов, июль 1980 г.

Картина дня

наверх